На поверхности еще высящейся стены длинные сочащиеся блестящие потеки доходят аж до земли. Камень высверлен гадкими ранами со вздутыми краями. Даже сама мостовая кажется прокипевшей, как свеженькое варенье.
— Фосфор! — говорит Папаша, под впечатлением.
Да, знаем. Слишком часто мы видели, как сыплется сверху дрянь эта, шипя, сверкая в ночи, словно струя расплавленной стали, обрызгивая, подскакивая, сразу подхватывая языки пламени, пожирающие все, к чему его мельчайшие капельки могут прикоснуться, разжижая все то, что не хочет гореть. Люди говорят о тысячах градусов, о черепах, высверленных одной-единственной каплей, как пустая яичная скорлупа.
Рассыпаются также напропалую длинные ленты оберточной серебристой фольги. Ребята мне разъяснили, что это создает зверский шум, увеличивает шум моторов и мешает ушам-роботам Флакопределить направление самолетов.
Ну, а это уже неизбежно: реквизировали нас по дороге мужики с повязками, чтобы идти высвобождать подвал, откуда доносятся слабые крики. Приступаем, конечно, куда тут денешься? Покуда мы вгрызаемся в груды кирпичей, балок и всего что угодно, вперемешку сцепленного, нагромоздившегося одно на другое, ребята второй половины нашего отряда, Мамашиной, проходят мимо, их загребают тоже, и вот, — вместе с легавыми и прохожими нас уже человек двадцать пыхтит, — подбираемся наконец к двери, выбиваем ее, картина не из приятных! Осталось трое полуживых, в том числе малыш. Сидели они на земле вдоль единственной устоявшей стены. Все остальные — расплющены.
Я остолбенел. Забыл я на миг, что Мария, быть может, вот так же, тоже, в тот самый момент.
Ронсен гогочет.
— На фиг они нам сдались, мудаки эти? Не строй такую рожу! Они же ее сами хотели, вот и хлебают, не так, что ли? Война — это не только победа, это война. Это такое тоже. Они этого хотели, теперь пусть подтирают жопу. Так им, скотам, и надо. Даже такого им мало.
Что же ответить на это? Хотел бы я сам, чтобы все было так же четко в моей голове. А для Ронсена проблемы решаются быстро.
Прибавляем шагу. Вот уже и Темпельгоф, аэродром. Чтобы не дать себя опять заграбастать, сходим с проспекта и шагаем по железнодорожному пути S-Bahn, вдоль летного поля. Именно здесь, за сеткой, выставлены на обозрение сбитые самолеты противника. Пока мы проходим, я созерцаю эти летающие крепости, прозванные так удачно. Ошарашен я тем, что можно ухлопать столько науки и столько любви на эти заводы смерти. Ладно, конечно, дешевая философия, оставим ее лучше на какой-нибудь другой день… Быстрее, быстрее, в лагерь!
По мере того как мы продвигаемся к Востоку, кажется, что свод пламени не так пылает. Задыхаешься меньше. Распознаю я каркасы домов, внешне нетронутые, но целиком опустошенные огнем, которые уже были такими здесь и раньше.
Нойкельн. Вроде не очень затронут. Баумшуленвег. Сердце колотит. Пересекаем канал. Проходим под насыпью S-Bahn… Все тихо. Старые развалины не изменили своих очертаний, деревянные бараки, трижды рухнувшие и трижды кое-как поднятые, так же кривятся, как и сегодня утром, в тени больших жилых блоков, разрушенных уже месяцев шесть назад. Луна встает над этим миром, Мария меня ждет, все в порядке.
День как день.
День, когда история ошиблась днем {99}
Сейчас утро, утро летнее, уже совсем рассвело, хотя еще и шести нет, наш шуткомандо {100} , «отряд по щебню», спускается по Баумшуленштрассе в направлении станции S-Bahn. Перед входом в эстакадное метро, на тротуаре, на углу Штормштрассе, два серо-зеленых солдафона в касках, в сапогах, при оружии, взирают на проходящих. У их ног — нацеленный на перекресток пулемет. Обойма с патронами заправлена в ствол. Третий серо-зеленый, растопырив ноги, уселся на пулемете, под задницей у него — специально предусмотренная для этой цели железная штучка-дрючка. Аналогичное и симметричное трио заняло тротуар напротив, перед угловым бистро. Фигуры в касках ходят туда-сюда по мосту S-Bahn, переброшенному через улицу.
Мы вопросительно переглядываемся. Не говорим ни слова, — это как раз тот случай, где надо заткнуть пасть, но сердце у нас барабанит. Неужели, наконец, русачки пустились в большой прорыв? Они уже так давно стоят, по слухам, перед Варшавой, ждем — не дождемся конечного натиска…
Невозмутимые, прочно прогнув поясницу, носки раздвинуты, они глядят на нас из-под сени своих касок. Глядят, как проходит рванина Европы, их поголовье… Нет, здесь я впадаю в литературщину. Вообще-то им наплевать. Это же солдатня, им-то что? Поставь их здесь, они здесь и будут стоять. Однако мандраж ощущается. Готовые к удару, головы вобраны в плечи. Зажатые между двумя колоссами, как лобковые вши между молотом и наковальней. Пахнет Историей. Пять лет как купаемся мы в Истории, так что я начинаю распознавать ее запах. Напрягаю ухо, ловлю отдаленный шум канонады, но потом ничего. Один только треск миллионов деревянных подошв стада с бледными от голода физиономиями, с чумными от недосыпа глазами, семенящего на своих миллионных лапках с лагеря на завод, с завода в лагерь. Слышится только кудахтанье баб, отмеченных сине-белыми лоскутами с надписью «OST».
S-Bahn нас прогуливает над полями развалин. Сегодня Берлин и впрямь странный. Войска повсюду. Между кучами щебня ползают бронемашины. Роты пехоты маршируют строевым шагом, послушненько, ровненько, с винтовочкой на ремне, поди разбери, что они там готовят… Никакого общего движения вроде не ощущается. Некоторые герметически опоясывают крупные здания, все еще более или менее стоящие на ногах, импозантные такие хреновины, несмотря на царапины от бомб. На некоторых развевается знамя со свастикой, на других тоже — военный стяг, перечеркнутый большим черно-белым крестом, с маленьким железным крестом в углу. Неподвижное зеленое копошение их замыкает, ровно, как по угольнику. На перекрестках — группы пулеметчиков. Когда перекресток большой — противотанковые пушки, колючая проволока, боевые танки наизготовку, башня нацелена на… А, кстати, на что? Некоторые лагеря окружены войсковым кордоном, другие — нет.
Спрашиваю у Папаши, что происходит. А ничего. Ничего не происходит. А почему что-то должно происходить? Но вид у него фальшивый. Толкаю локтем Лентяя.
— Послушай, Рене, похоже, что начинается переход в штопор!
— Ты тоже считаешь, что пахнет паленым, а?
— Ты что-то слышал про русачков?
— Каких это русачков?
— Да ну, Красную Армию, черт побери! Двинулись они, или как?
— Нет, ничего не слыхал.
Подъезжаем к станции «Зоологишергартен». Большая, великолепная, колоссальная станция. Была когда-то. Солдатня повсюду, мешки с песком, противотанковые пушки развернуты за ними, прочно упертые в свой длинный хвост, расщепленный надвое и вперившийся в мостовую. Лентяй говорит мне:
— Тут что-то не то. Если это русачки подваливают, тогда объясни-ка ты мне, почему это пушки, бронетранспортеры и все барахло развернуто на Берлин? То есть вовнутрь Берлина. Русачки-то, они как-никак не на метро подвалят?
Думаю, да, вообще-то, оно конечно. Ну а потом, ладно, чего там, день начался, надо попробовать раздобыть какие-нибудь объедки, чтобы пожрать. Похоже, что распогодится, так что как пить дать другие мудилы этим воспользуются, чтобы ссыпать нам фосфор на головы.
В районе полудня, пока мы вяло перебирали черте какие развалины, Папаша обсуждает что-то со своим коллегой, говорят они уголками рта, да еще с таким непринужденным видом, что заговором тут за версту пахнет. Забывает он вещи святые, Папаша этот. Виктор нет. Виктор вопит:
— Начальник! Перерыв!
Папаша подскакивает, кричит нам: «Ja! Ja! Sofort! Ein Moment, Mensch!» И погружается снова в свое шептанье, на вид все более расстроенный.
Виктору нужно не так. Орет он в полную глотку:
— Pause, Chef! Pause, ieb tvaiu matj, ti, svolotch [29] !
29
«Еб твою мать, сволочь» — это самое естественное из всех русских ругательств. Поляк Виктор легко матерится по-русски, мы тоже. Этот язык удивительно хорошо приспособлен для такого употребления.